?

Log in

No account? Create an account
vencedor

Свет нового дня (окончание)

Начало здесь



***
- Я не знаю.
Молчит, смотрит в ладони. Хмурится. Осторожно предполагает:
- Может быть, они были сыты. Может быть, они просто... поиграли - и бросили?
- Да. Может быть. Но как ты это сделал? Поиграли, бросили. Но то, брошенное, как оно смогло зацепиться за жизнь, за живую плоть, укрепиться в ней? Как ты это сделал?
- Я не знаю. Я ничего не помню.
И снова:
- Кто ты? Как твое имя?
Мотает головой.
- Я пытался. Я все время… пытаюсь. Ничего. Нет ничего. Я знаю, кто я. Но я не знаю, кто.
- Может быть... Попробуем так: у каждого брата мечи. Свои мечи, не похожие ни на чьи другие. Попробуй вспомнить свои.
- Не помню.
- Закрой глаза. Представь: ты протягиваешь руки перед собой и разводишь в стороны. Раскрываешь ладони. Чувствуешь рвущийся наружу поток. Смотри. Смотри.
Он резко откидывается, распахнув глаза. Лицо белое, замер, не дышит, каменный. Но видно, как мелко подрагивают сжатые губы. Зажмуривается, поднимает перед собой руки и медленно открывает глаза. Смотрит на свои ладони, как будто не ожидал их увидеть. Осторожно проводит пальцами левой руки по правому запястью. Правой по левому, по кисти, по пальцам до самых кончиков. Складывает ладони, разводит, вертит ими, разглядывает с испуганным изумлением. Бледный, на лбу испарина. Качает головой.
- Что?
- Они целые. Такие... чистые, целые.
Очень хриплый, дрожащий голос.
- Я их чувствую. Они в порядке. С ними все в порядке. Это... невозможно.
Судорожно вдыхает воздух, как будто вынырнул из глубины.
- Это же... не мои?
- А что с твоими?
- Они... Их нет.
- Сейчас их нет.
- Нет, там... Там их нет. И... всё в крови.
- Дыши. Дыши.
- Я дышу.
- Нет. Дыши. Давай, вдохни, пошевелись.
После паузы делает несколько глубоких вдохов, резко встряхивается, топает ногами. Снова хмурится:
- Я не могу вспомнить мечи. Я не вижу их.
- Как все произошло?
- Я ничего не помню. Ничего. Только… хоссы. Только этот момент. Когда когти… Их зубы не похожи на зубы, вы знаете. И они не кусают. Они… перемалывают. Давят и трут. И этот их смех. Они все время смеялись. Все время.

***
Конечно, самым логичным было предположить, что это брат Санди – последний, кто ввязался в бой, когда он был уже, в сущности, кончен, и остальные братья, а также и подопечный были все равно что мертвы. У последнего могло быть больше шансов выжить, и если бы речь шла о схватке с обычным противником, такой вывод напрашивался бы. Но с хоссами все иначе, и никто не знает, как именно. Немногие наблюдали, как хоссы расправляются со своими жертвами, точнее, немногие смогли уйти живыми и поделиться своими наблюдениями. Немногие, но все же такие были в истории Ордена. Тех же, кто мог описать процесс изнутри, не было вовсе. Не было и тех, чей череп был вскрыт в Промежутке, но кто уцелел и смог бы свидетельствовать, какая степень повреждения является еще не фатальной. Человеку либо удавалось ускользнуть и отбиться, унести свой череп и сновиденное вещество неприкосновенными, либо он не просыпался больше никогда.
Поэтому предположение, что кто-то из александрийской команды имел больше или меньше шансов выжить, было абсурдным. Шансы были равны, и равны они были нулю.
Но один из них все-таки выжил и проснулся на третий день.
Следующей итерацией стало предположение о том, что проснувшийся – кто-то из опытных охотников, человек неслыханной твердости духа, может быть, брат Фридрих. Но нет, он был в отъезде, пополнял библиотеку, и немедленно вернулся в Александрию, как только узнал о трагедии. Он побеседовал с проснувшимся и вынужден был признать, что не может определить, который это из братьев. Манерой говорить он не напоминал ни одного из них. Тело хранит свои привычки и трудно расстается с ними. Повадки и интонации проснувшегося очевидно принадлежали Ксавиеру Метелли, как и внешность.
Проверяли обе версии. Безымянного брата возили в Новую Александрию и показывали дом Имани Товер, даже проникли в квартиру, пользуясь отсутствием хозяйки, надеясь, что брат узнает гостиную или спальню. Саму Имани куда-то увезли родители сразу после трагедии на станции. Вскоре стало известно, что она теперь содержится в лечебнице для душевнобольных, лишившись рассудка от горя. Проснувшемуся показывали портреты девушки, ее рисунки. Это ничего не дало. Неизвестный брат не узнал ни Имани, ни родных брата Санди, ни родственников остальных братьев александрийской команды. Так же как и семью Ксавиера Метелли.
Он не признал своим ни одно из имен александрийских братьев, равно как ни одно из имеет вообще не вызвало в нем отклика. Только обращение «брат» он признавал относящимся к нему, более ничего.
Проверили его навыки.
Он оказался совершенно беспомощным в воде – что соответствовало истории господина Метелли, чуть не утопленного в раннем детстве небрежной нянькой и панически боявшегося воды. Он не смог войти в Промежуток. Он не заснул, произнеся Слово, и не смог сложить пальцы ни в один из принятых знаков.
Это была катастрофа.
Тем не менее, проснувшийся настаивал на том, что является орденским братом и ни за что не откажется от этого звания, предпочтет скорее умереть,
И в его словах неожиданно было столько силы, столько твердости и веса, что ему не смогли отказать в этом звании и предоставили право выбрать, в какой из обителей Ордена он станет жить. Работа по хозяйству найдется в любой, а ни на что большее он очевидно не был годен. Также ему предложили выбрать имя – хоть из имен александрийских братьев, хоть любое другое.
Он отказался принять какое-либо имя. Попросил называет его просто братом, потому что это единственное, что он чувствует своим. Только тут стало видно, что он, хоть и держался всегда твердо, на самом деле испытывает страдание.
Один из братьев попытался утешить его, сказав, что, раз он не может вспомнить, кем он был, то в его власти теперь начать совершенно новую жизнь, не зависеть от прошлого, не цепляться за него. Раз уж он не знает, кто он…
- Я знаю, кто я, - непреклонно ответил безымянный брат. – Я просто не знаю, кто именно. Но я чувствую себя – собой, кем бы я ни был. Я кто-то определенный, я был и есть, я тот же самый, хоть и не могу найти соответствия себе или описать себя. Я не хочу жить чью-то чужую, вернее – бесхозную, ничью жизнь. Или жизнь какого-то неизвестного мне человека. Или быть этим кем-то. Кем-то другим. Я был и есть. Я – есть. И я хочу жить дальше, как жил бы я.
- Но ты не знаешь, кто ты, и как бы ты жил, ты тоже не знаешь.
- Вот и узнаю. Буду жить, как я. И пойму, какой я. Может быть, вспомню. Может быть, нет. Но я не хочу чужого имени. У меня было свое. И есть, просто я не знаю, где оно. Разве вы никогда не теряли что-то важное прямо у себя перед носом? Вот и я так. Оно есть, оно где-то рядом. Буду искать, пока не найду.
Когда же его спросили, какую из обителей он выберет, безымянный брат удивился: разве ему нельзя остаться в Александрии?
- Брат, там теперь никого нет. Мы закроем станцию… на время или навсегда. Пока неизвестно, что произошло – и нет никакой надежды узнать. Возможно, сама станция, ее здание, стены… Что-то с ними не так. Хоссы должны были добираться до своей жертвы еще как минимум две ночи, а они смогли напасть гораздо раньше рассчитанного и атаковали всех, кто спал в дормитории. Так не могло быть. Это невозможно. Мы так считали. Мы были уверены. Теперь нет ничего, в чем можно быть уверенным. Нельзя оставаться в александрийской обители. Это опасно.
Брат без имени улыбнулся, как человек, которому нечего терять.
- Но надо же кому-то присматривать за станцией. Кому же и поселиться там, как не мне? Пользы от меня никакой, а там я, может быть, смогу постепенно что-то вспомнить, узнать обстановку... И думаю вести подробный дневник. Даже если они придут, может быть, в моих записях найдется что-то полезное.
Казалось невероятным, что на такое могут согласиться в Ордене. И с безымянным спорили – долго и безуспешно. Сдались перед его взглядом, простым и искренним, перед спокойной рассудительностью его доводов, или, может быть, из уважения и сострадания – не смогли отказать.

***
Огромная, совершенно круглая луна над зеленовато-розовой полосой догорающего заката, соловей разливается где-то в черных кронах брошенного парка, река медленно несет темные воды под мост, дальше, куда-то туда, где он никогда не был. Если и был – не вспомнит. Огни набережной золотыми лентами стелются по воде там, у другого берега. Если подняться на мост и пройти до середины, окажешься как между двух миров. Там, впереди – музыка, свет, клокотание и свист модных вапоров, веселые голоса. Позади – темный город, брошенные дома, неуютная тишина и запустение.
Хоссы больше не возвращались на бывшую пожарную станцию. Наверное, он не был больше приманкой для них. Выжить-то выжил, но снов он больше не видит. Никаких, совсем. Он бы помнил хоть что-нибудь, если бы снилось. Что ж, ни снов, ни памяти, ни имени. Только упрямство, заставляющее не искать новой жизни, упорно цепляться за ту, что утрачена безвозвратно. За пустоту. Но пустота там, где что-то должно быть – разве это не что-то? Это как будто и не пустота вовсе, а только знак, что здесь что-то было, что-то необходимое, сама сущность. Иначе он не чувствовал бы пустоты.
Он устал думать об этом. Устал горевать о тех, кого не знал так, как будто не знал никогда. Устал тосковать о себе. Устал описывать однообразные дни, вечера и утра, когда сначала с облегчением, а потом привычно обнаруживал себя живым и по-прежнему пустым. Все равно прилежно занимался этим. Если что и осталось от него прежнего, от того брата, которым он был, так это дисциплина. Ага, усмехнулся он. Тот, кто без смущения спорил с егермейстерами Ордена, теперь говорит о дисциплине. И если уж заговорил о ней – пора дописать в дневник о последнем часе дня и ложиться спать. Закат совсем догорел. В темноте перебраться по мосту на свой берег будет не так просто, как при свете дня, но он уже знает этот путь наизусть, да и после месяцев упорных трудов на тренировочной площадке он смог добиться кое-чего. Не то чтобы чего-то, но кое-чего уж точно. Только страх перед глубокой водой преодолеть не удалось, но времени у него много, он еще займется этим. Хоть и неполноценный, он все-таки орденский брат. Ведь он уже плавает на мелководье вдоль берега, и никто не знает, чего ему это стоило… Смог это – сможет и то. Постепенно. Если когда-нибудь он соберется с духом настолько, чтобы вырастить мечи…
Он останавливается и медленно, старательно дышит. Незачем спешить. Если спешить, кошмары кидаются вдогонку, и они проворнее, чем хотелось бы. Медленно. Шаг за шагом. Научиться плавать, потом все остальное. А сейчас – перейти по недостроенному мосту в темноте, это ему уже совсем просто, но все-таки требует внимания.
И когда до берега остается последняя четверть моста, он поворачивает голову, привлеченный мелькнувшим в темноте лучом. В окнах станции тлеет слабый свет. Он несколько мгновений вглядывается в темный силуэт здания под высокой каланчой и ускоряет шаг.

***
Женщина испугана куда больше него. Маленькая, чернокожая, в одежде не по росту, с большим керосиновым фонарем в руках – держит его, как оружие, перед собой. Смотрит. Удивление все растет и растет в ее глазах, а потом опять испуг, но уже другой, и вдруг – радость, восторг. И опять испуг. Сумасшедшая, что ли? Черт-те во что одета, фонарь этот. Поджог она устроить пришла? И глаза безумные.
Но осторожно ставит фонарь на пол, осторожно выпрямляется и шагает вперед, к нему.

***
Он не помнит. Ничего, из того, что она рассказывает, он не вспоминает. Нет как нет. Но ей, кажется, все равно. Она то плачет, то смеется, не выпуская его руки. И он не может отнять у нее эту руку, не может отказать ей в объятии, которого она просит. Повторяет в двадцатый раз, что не знает ее, не Санди и не может быть им, спрашивает, почему она так думает.
У нее на все один ответ. Смеется. И тут же плачет. А потом смеется опять. Рассказывает что-то о себе, о том, как сбежала из лечебницы, как страшно и весело было красть одежду, как она говорила, а ей никто не верил.
- Я бы почувствовала, если бы ты умер. А я не почувствовала. Я им твердила: только дайте мне на него посмотреть. А они показали… да, тебя. Но тебя там не было. А я все равно чувствовала, что ты живой, что ты где-то рядом. Увезли, заперли. Меня! Ха. Ты же меня знаешь. Ночь – мое время. Только ночью я и живу.
- Не знаю, - качает головой он. – Не хочу обманывать тебя. Ты, кажется, хорошая, хоть и сумасшедшая совсем.
- Да, я сумасшедшая, - легко соглашается она. – Но я не опасная. И бритвы у меня нет. И пожара я не устрою. Ха! Пожар на пожарной станции – скажи, смешно? А у тебя здесь есть еда? А почему ты мне не написал? Ну да, они не передали бы… Правильно, что не написал, они бы стали крепче запирать и пристальнее следить. Думаешь, я совсем с ума сошла? Это пройдет. Это я от счастья. Кофе есть? Нет? Ну, давай чай, только покрепче. Все равно не усну. Ночь же. А гитара у тебя есть? Ну, у тебя нет, но какая-нибудь? Не может быть, чтобы ни у кого не было гитары. Укулеле тоже сойдет. Давай. Настрою, не беспокойся. Ты же меня знаешь… Нет? Не знаешь? Совсем?
- Не хочу тебя обманывать, - повторяет он. – Может быть, я и есть твой Санди. А может – совсем другой человек. Я не знаю.
- А я знаю, - снова смеется она. И плачет.
- Давай укулеле. И ложись спать. Я же знаю, ты хочешь. Целоваться будем потом, когда ты вспомнишь.
- Я не вспомню.
- Значит, придется тебе заново в меня влюбиться. Вот парочка! Безумная и беспамятный. Мы же подходим друг другу идеально. Давай укулеле, давай сюда. Ложись, закрывай глаза. Я тебе колыбельную спою, дневной человек.
Она подтягивает и отпускает струну за струной, пробует их пальцами с обломанными ногтями, всхлипывает, смеется. Тихонько мычит себе под нос, неразборчиво, сердито ворчит, начинает сначала.
Он лежит, уткнувшись носом в ее бедро. Она покачивается, напевает что-то бессвязное, бормочет, подкручивает колки. Он закрывает глаза и отдается тихой мелодии, тихим незнакомым словам, которые она роняет, как смех и слезы, над его головой:

Я первой
я первой увижу свет нового дня
если ты
если ты разбудишь меня
если ты позовешь меня
если ты назовешь меня
если ты

Comments